В День болгарского просвещения, культуры и славянской письменности!

24.05.2018

В День болгарского просвещения, культуры и славянской письменности!

24 Мая в Болгарии отмечают один из самых почитаемых праздников - День болгарского просвещения, культуры и славянской письменности или День святых Кирилла и Методия. Традиционно мы поздравляем школьников, студентов, педагогов, писателей и переводчиков - всех, кто работает со словом. 

Незадолго до праздника в Московском государственном лингвистическом университете, по инициативе Центра болгарского языка и культуры МГЛУ и при поддержке БКИ, были подведены итоги конкурса на лучший перевод произведений современных болгарских авторов.

Его победителем стала студентка 2 курса Катерина Шведченко, которая в качестве материала для перевода выбрала рассказ Елены Алексиевой "Преводачът/Переводчик".

Оригинал произведения можно прочитать ЗДЕСЬ

Поздравляем начинающего переводчиком с блестящим результатом!

Перевод Катерины Шведченко публикуется впервые.

Елена Алексиева

Переводчик

Когда он первый раз вошел в комнату, ему в нос ударил запах плесени и затхлости. Огромная толстая трещина расползалась по потолку и спускалась почти отвесно вниз по стене. Ему стало противно – как он сможет провести здесь этот день и все последующие? Если бы он знал, что будет работать в таких условиях, он бы отказался. Или попросил, чтобы ему заплатили больше. Но сейчас уже поздно было что-то менять, ему уже дали аванс, и он его с удовольствием принял, ведь в его работе это такая редкость.

Он посмотрел на аппаратуру, сваленную на узком столе из ДСП  у маленького окошка, через которое он мог бы наблюдать за залом. На серебристых и черных поверхностях приборов с логотипами фирмы лежал толстый слой пыли, под которым красные и зеленые лампочки индикаторов казались мертвыми. Даже миниатюрные головки винтиков, с помощью которых все это переводческое чудо удерживалось в некоторой целости, потеряли приветливый блеск, погребенные под шапками пыли. Тонкий, изогнутый позвоночник микрофона заканчивался черным поролоновым колпачком, придававшим микрофону вид увядшего экзотического цветка одинокого и немного равнодушного. Он протянул руку, чтобы его поправить, но когда понял, что так ему будет неудобно, оставил его в той же меланхоличной позе.  Эта мрачная неподвижность приборов нравилась ему.

Их провода  переплетались и разделялись, снова запутывались и скручивались, и нельзя было увидеть, где они начинались и заканчивались, что с чем соединялось, откуда и куда текло электричество. Он вспомнил, как давным-давно, когда он был маленьким, ему подарили детскую книжку про электрический ток.  В ней на уродливых цветных картинках были нарисованы электроны, похожие на горошины с глазами, ртом, носом и ручками.  Когда по ним бежал ток, они держались за руки, а когда цепь размыкалась, они их отпускали. Он представлял электроны  таким же способом, движущимися взаперти под черной оболочкой проводов. А сейчас они, несомненно, спали, положив свои тонкие ручки на круглые животики, с опущенными уголками губ и редкими ресницами, отбрасывающими тени на их щечки. Тени, которые можно было разглядеть только под микроскопом.

Он опустился на неудобный деревянный стул и посмотрел в окно. Зал был окутан полумраком, через который смутно виднелись темные спинки кресел, массивная кафедра для выступлений, дополнительно приподнятая на невысоком подиуме, и совсем в глубине светлело пятно белого проекционного экрана.  Он знал, что через несколько минут включат свет, откроют двери, и начнут заходить люди, сначала робко по два-три человека, потом все смелее. Они будут шумно искать места, озираться по сторонам, что-то обсуждать, сиденья заскрипят под их тяжестью. Постепенно поток людей ослабеет, лектор поднимется на кафедру и звук закрывающейся за опоздавшими двери неприятно раздастся среди воцарившейся тишины. Он  был хорошо знаком с этим ритуалом, с тех пор, как он себя помнил, он сотни раз видел его наяву и во сне, но всегда поддавался торжественному волнению, наивной суетливости, всегда ждал, как в зал впорхнут стайки щебечущих дам в разноцветных кринолинах и напудренных париках, и музыканты в золотисто-красных ливреях заиграют бальную музыку. Но что бы ни происходило в зале, он ничего не слышал, пока не включали микрофон.

Так он и сидел, потонув в сумраке и молчании – своем и того человека, чьи слова он будет переводить. Он был связан с ним как марионетка с кукловодом, только нити, которые приводят куклу  в движение,  опутывали не руки и ноги, а его сознание и речь. Он был связан с этим человеком еще до того, как он его видел, и после эта связь долго не обрывалась. На какое-то время их жизни сливались как два рукава полноводной реки, текли в одном направлении, с одинаковой скоростью, гремели общим потоком слов, образовывали одинаковые интеллектуальные водовороты. Одновременно им приходили в голову одни и те же слова, которые они затем произносили, и так до тех пор, пока тот, кого он переводит, не закончит свою речь и не передаст эту связь следующему выступающему. Информация переполняла его голову, яркая, неизменная и беспрекословная. За секунду он разделял ее на части, находил эквивалент каждому звуку, каждой паузе, затем собирал ее заново, выстраивал  по кусочкам вокруг прозрачной сердцевины смысла и произносил ее в своей неуютной кабине так, будто говорил сам с собой. Потом его сознание пустело. Чужие мысли в один миг поглощали его собственные и переполняли его голову, где они продолжали мелькать после того, как он их произнес – жалкие и изломанные, как останки кораблекрушения. Иногда кто-нибудь из зала обращал на него внимание и смотрел на него через окно. Сначала его это смущало и раздражало, он воспринимал это как знак того, что он плохо делает свою работу, чувствовал себя так, будто был выставлен напоказ, испытывал желание показать язык, нагрубить. У него было только это окно, которое одновременно нарушало и подтверждало его изоляцию. И так как оно принадлежало ему, он мог смотреть в него, сколько хотел. Но когда в окно смотрели с той стороны, он воспринимал это как болезненное и агрессивное вторжение, объявление войны, на которое он не имел права ответить. Постепенно он привыкал к плохо выраженному людскому любопытству, иногда ему даже становилось приятно, потому что так он  чувствовал себя менее одиноким. Он попробовал представить себе, что заставляет человека с наушниками, смешно торчащими, как беруши или с неким кокетством прикрепленными к уху, повернуться и смотреть на него, как бы что-то спрашивая или упрекая, и осознает ли, что он делает.

Вот и сейчас, дверь в зал отворилась, и на светлом полу выросла тень человека, на секунду задержалась и исчезла в потоке света. Начали входить люди, и он нажал на красную кнопочку, которую ему показали. Все лампочки на приборах мгновенно загорелись, стрелки на шкалах сдвинулись, потом ненамного отклонились назад, и большинство лампочек погасло. Он потянулся и включил неоновую лампу над окошком. Она моргнула и залила кабину больничным светом. Он надел наушники, поролоновые подушечки которых мягко прижали его уши, и взглянул на стекло перед собой. На секунду обруч наушников, обрамлявший его голову, показался ему похожим на ореол. И эта мысль его развеселила. На самом деле, он себя другого даже не помнил.

Лектор включил микрофон, и шум зала проник в его сознание. Это был знак. Он тоже включил свой микрофон.

Сначала всегда было трудно. Должно было пройти немного времени, пока он приспособится к темпу речи говорящего,  привыкнет к его манере и произношению, пока найдет подходящий тон собственного голоса без лишних модуляций и  наберет нужную скорость.  Уже через пять минут он чувствовал себя кораблем, который беспрепятственно вышел в открытое море. Напряжение отступало. Осознание собственной анонимности  давало ему большую свободу, он был способен сказать тем людям, внизу, то, что захочет: он мог их обидеть, наговорить гадостей или рассказать о книжке про электроны. Зал принадлежал ему. Он воплощал божий промысел, и если бы он решил замолчать, перестать переводить, они бы почувствовали себя строителями вавилонской башни. Он, только он, был их спасением, звеном, соединяющим говорящего и слушателей, которое наделяло  человека на кафедре властью и превращало всех остальных в его публику.

Этот раз ничем не отличался от любого другого, даже как-то немного быстрее он успел войти в темп речи говорящего. Постепенно им овладело спокойствие. Он все еще внимательно слушал слова лектора, пропускал их через свое сознание, пытался полностью их понять, несмотря на то был ли он с ними согласен или нет, но скоро все дошло до автоматизма. Он отключил механизм понимания и осмысления и начал использовать сознание, как обыкновенный инструмент, простейшую машинку для перевода – все это не было его заботой.

Он всегда с удовольствием мысленно отстранялся от себя. Он был рад, что приобрел эту способность, потому что иначе он мог сойти с ума. Голова и правая рука интуитивно образовывали единую конструкцию: он даже не чувствовал, как  нажимал кнопочку паузы на микрофоне, чтобы прочистить горло или проглотить слюну. Все было хорошо, пока во рту оставалась слюна – она увлажняла горло и язык, позволяла им работать правильно и безболезненно. Но через какое-то время во рту пересыхало, и язык начинал прилипать к небу. Тогда он начинал пить воду, сначала редко, потом все чаще, и когда вода в стакане заканчивалась, он понимал, что его работа близится к завершению. Он огляделся и разозлился: воды не было.

В этот раз лектор говорил немного быстрее обычного, но как будто так было даже лучше. Голос переводчика эхом  скользил за говорящим, поддерживал неизменную дистанцию в половину предложения, иногда отставал на целое, в другой раз звучал почти одновременно с лектором. Не слыша себя, так как звук в наушниках заглушал даже его мысли, он наслаждался грациозной безличностью собственного голоса -  выпущенный на свободу, он позволял ему оставаться внутренне молчаливым, говорить, не рассказывая ни слова о себе. Он смотрел на зал, но, в сущности, не видел ничего, его взгляд оставался прикованным к некоторой точке в воздухе, может быть даже к какой-то молекуле, которая, непонятно почему, чем-то отличалась от остальных. Иногда он рассеянно обводил взглядом комнатку – ему сказали, что он будет работать в кабине, но, в сущности это была комнатка, полностью лишенная уюта, который достигался звукоизолированными деревянными стенами и покрытым ковром полом. Она была грязной и запущенной, возле стен и до самого его стула были беспорядочно свалены ящики и коробки, которые грозили  опрокинуться, если бы он попытался сложить их поудобнее. Все было покрыто толстым слоем пыли, на линолеуме под его ногами были видны следы грязи. Вдруг что-то маленькое, тяжелое и холодное упало ему на шею, и он  инстинктивно вздрогнул – это была капля. Около трещины в потолке над его головой образовалось уродливое  мокрое пятно, которое становилось все больше, а на самом  краю трещины уже свисала новая капля, готовая на него упасть. Его охватило бесконечное отвращение – бог знает, что там было  наверху, может быть, там был туалет. Он попытался слегка отодвинуться, но груда ящиков угрожающе наклонилась, и ему пришлось отказаться от этой мысли. Он почувствовал тошноту. Постепенно он смог себя заставить не думать о пятне над головой и сосредоточиться на речи говорящего. К его удивлению, тот резко увеличил темп речи, и переводчик почувствовал что, действительно, через несколько минут ему станет еще труднее за ним следовать. Слова накатывались на него с угрожающей силой, и он старался их уловить, а не скрыться от них.  Сначала он это успевал, но после его самообладание начало понемногу таять и отступать перед охватывающей его паникой. Лектор уже говорил настолько быстро, что для того чтобы его переводить, надо было перестать дышать. Он стал реже переводить дыхание, но так и не успевал до конца заполнить легкие воздухом, так как темп говорящего ему этого не позволял. Он почувствовал себя глупо – он боролся за воздух, как утопающий, за шиворот ему капала вода, которую он уже не ощущал, и, хотя он знал, что в любой момент может остановиться и выбежать из комнаты, спрятаться в своей анонимности, что-то внутри него не позволяло это сделать. Он должен был переводить до конца, не из-за профессиональной гордости, не из-за того, что он был один из лучших переводчиков, а ради тупого стремления справиться с вызовом, который ему бросил этот человек, который никогда его не видел и не увидит. Что за чудовищем был тот человек? Разве он не понимал, что его переводят? Этого не может быть, потому что все остальные знали.

Вдруг он вспомнил об окошке. Разумеется, оно там было не для того, чтобы он не чувствовал клаустрофобии, а для того, чтобы он мог подать знак, если что-то не в порядке. Он дождался  момента, когда лектор словно посмотрел на него и жестом попросил его говорить медленнее.  Ему показалось, что тот насмешливо на него посмотрел и снова торопливо заговорил. Он разозлился – едва ли это был походящий момент для шуток. А, может быть, он вообще на него не смотрел и ему, вправду, это всего лишь показалось. Он наклонился к оконцу и снова сделал ему знак говорить помедленнее. Вот теперь тот точно его увидел, даже задержал на нем свой грустный безразличный взгляд, но не сбавил темп. Переводчик вздрогнул, воздух с тихим свистом вырвался из его горла. Его руки и ноги заледенели, потому что кровь уже давно  прилила к голове, и там пульсировала, словно большой пылающий шар. У него оставалась только одна возможность, жалкая возможность, равносильная поражению: попросить по микрофону кого-нибудь из зала, чтобы тот сказал оратору говорить медленнее. До сих пор он никогда не прибегал к такой возможности. Он представил, как внезапно, до ушей всех людей в зале внизу донесется его сдавленный стон, мольба о пощаде, и все взгляды возмущенно устремятся к окошку и обратятся на него с удивлением и жалостью, которые он не заслужил и не смог бы вынести.

Сейчас ему уже ничего больше не оставалось, кроме как расслабиться  и ждать окончания лекции. Ему казалось, что прошли часы, его горло болело, а пересохший язык словно приклеился к небу. Он то лепетал, то мямлил, но продолжал переводить. Вот только он не мог расслабиться, как бы не старался.  Он пытался успокоиться, но на самом деле, сидел, сгорбившись и съежившись на твердом стуле, дрожал, его и так натянутые нервы  натянулись до предела, и ему очень хотелось, чтобы они, наконец, оборвались, и тогда он свободным упал бы на грязный пол. Его барабанные перепонки болезненно пульсировали, словно обезумев от силы звука, он не чувствовал ушей, крепко прижатых наушниками, но что-то внутри, в его мозгу обжигало и ранило его. Очень медленно потянулся и повернул кнопочку, над которой была нарисована картинка с микрофоном. Ничего. Он повернул ее еще немного, и еще, белая черточка остановилась на нуле и отказалась двигаться дальше. Мгновенно звуки и слова отхлынули от его головы, будто бы вытекли из ушей, по наушникам и проводам устремились обратно в микрофон говорящего, в его незнающее усталости горло и на разложенные перед ним листы. Переводчик застыл, опустошенный. По его щекам потекли слезы, проложили грязные  неровные дорожки и закапали на пол. И тогда где-то очень далеко, голос говорящего, ставший в тысячу раз сильнее, набрал чудовищную скорость и проник в него, в каждую клеточку его тела, разорвал его и повел его собственный голос вслед за собой. Перевод продолжался.

Его речь затихала, вырывалась из горла, словно агонизирующее хрипение. Слова терялись, исчезали, даже самые элементарные слова словно убегали от него. Он не мог их вспомнить, он все, все забыл. Он искал их как слепой, пытался их разгадать в словосочетаниях, которые значили нечто совсем другое, а он не знал что именно. По конец, если он не успевал подобрать нужное слово, говорил первое, которое пришло в голову или другое, похожее на подходящее, которое он не мог вспомнить. Что-то теплое и липкое потекло из его ушей, но он этого не почувствовал. Воротник его рубашки обагрился кровью. Он переводил, охваченный истерикой. В конце-концов, это его работа, он переводчик, и они никогда ничего без него не поймут. Они навсегда останутся в рамках собственного языка, будут страдать, и, может быть, они даже умрут, но какое ему до них дело? Просто это его работа, к тому же они ему заплатили – значит, понимают, что не смогут без него, что у него ключ к пониманию, благой вести, они положились на его чувство, доверились ему. Значит, так оно и есть, ничего не изменилось, и всегда было так, это просто одно маленькое испытание, ничего особенного. У кого – у него нет воли? Есть, есть, по крайней мере, воля, одно слово и еще одно, не важно, что они значат, ему плевать на смысл. Важно не останавливаться, не останавливаться. О, пой мне, соловей чудесный, пой, чтобы я услышал твои песни, один в этой клетке с серебряными прутьями, один в этой полуразрушенной келье, идет дождь, он повсюду, кто-то в уборной спустил воду, но что ж - все это, одно маленькое испытание, кто – он ли? Аааа, у него есть воля, есть, и это его работа, слышу ваши голоса, потом говорит, гово…

Зал все так же виднелся в окне. Пустой.

Перевод Катерины Шведченко, студентки 2 курса МГЛУ

 

 

Галерея

ВВЕРХ